«Буллет-Парк» и «Фальконер». Певец и критик сабурбии
Наркоман, гомосексуалист и братоубийца. Таков положительный герой романа Джона Чивера «Фальконер».
Но что такое «Фальконер»?
Falcon — по-английски сокол. Falconer — сокольничий. «Фальконер» с большой буквы и в кавычках — это, если воспользоваться пушкинской записью в «материалах о соколиной охоте» — «светлица для выдерживания птиц». То есть темница.
«Фолконер» — американская тюрьма.
Впрочем, стоп! По официальной терминологии тюрем в Америке нет, с некоторых пор они перевелись — в том смысле, что само слово это перевели на благозвучный лад. Саркастичный Чивер вносит свои штрихи в летопись исторической кампании по перелицовке грубой действительности с помощью благонамеренных словес.
«Острог Фальконер, 1871. Реформаторий Фальконер. Федеральное место наказаний Фальконер. Штатная тюрьма Фальконер. Исправительное заведение Фальконер. И, наконец, название, которое так и не привилось, — Дом новой зари».
Что ни время — то имя. Смена вывесок на неизменной стене символизировала меру прогресса. Впрочем, не только она. Где-то к концу книги в соседней тюрьме — ее так и называли Стена — вспыхнет бунт, и заключенные, захва тив заложников, наведут шороху на весь штат — точь-в-точь как в Аттике в 1971 году. И точь-в-точь, как в Аттике, бунт расстреляют, раздавят железной пятой. Зато потом эхом прошлого взрыва (или страхом перед будущим взрывом) на узников Фальконера снизойдет благодать — в виде новой тюремной формы. Чивер опишет это историческое событие так: «Новая форма была не погребально серого, а, скорее, зеленого цвета. Не цвета зелени, — подумал Фэррегут, — не цвета Троицы или длинных летних месяцев, и все же на какой-то тон, оттенок она отличалась от мертвенной серости живых трупов». И за эту зеленоватую революцию будет заплачено кровью — сарказм автора стреножит лишь его скорбь.
Тема Тюрьмы давно волновала Чивера. Пытаясь постичь мироощущение «заживо погребенных», писатель специально погружался в быт знаменитой нью-йоркской тюрьмы Синг-Синг.
Приметы места (и времени) точны. К кандалам — старорежимное железо и поныне в ходу, подмечает писатель, — примешиваются новейшие веяния в виде психоаналитических анкет, взятых на вооружение администрацией, и инъекций мелкой благотворительности. Расизм похуже, чем на воле. Невидимая и такая очевидная черта оседлости по цвету кожи пролегла и через тюремные решетки — ее блюдут и сверху и снизу как бы добровольно и потому куда строже, чем правила внутреннего распорядка. До белого каления дошла взаимная ненависть тюремщиков и заключенных, в любую секунду она грозит вспышкой ярости, размах и последствия которой непредсказуемы. К ненависти примешивается страх. Ограждая заключенных от мира непроницаемой стеной, охранники пытаются отгородить себя от гнева и отчаяния ее обитателей — они сами словно в осажденной крепости.
Место действия для Чивера чрезвычайное. Его излюбленная территория — пригороды, эти ухоженные, приглаженные, подстриженные места обитания того, что американские социологи называют «средним классом» и даже делят на подвиды: высший средний класс... Это действительно нечто среднее между тружениками и собственниками, служащими и рантье, противоречивая амальгама из люмпен-интеллигенции, недобуржуазии и послепролетариата. Объединенное фетишем материального довольства, новое межеумочное сословие, похоже, унаследовало пороки разных классов — меркантилизм, бездуховность, высокомерие — и в силу крайней неустойчивости своего положения приобрело лишь одну черту — страх. И ту приходится скрывать. Во избежание реального краха. Неуправляемые стихии жизни и в самом деле способны испепелить столь дорогое благополучие в одно мгновение и таким множеством разных способов.
Все герои Чивера из этой среды.
В одном из его рассказов появилось название Буллет-парк. Потом оно замелькало на страницах других новелл. Затем вышел роман, так и названный «Буллет-парк». «Пуля-парк» или «Парк пули» — это и есть пригород. Он зелен, покоен и тих и весь состоит из уютных особнячков стоимостью в тридцать, пятьдесят, семьдесят и т. д. тысяч долларов с двумя, четырьмя, шестью и т. д. спальнями — в прямой пропорции к доходам. Город-спальня. Работа, дела, бизнес — все это там, в большом городе. Здесь же заслуженный отдых, сон и мечты. Здесь убежище от реальностей жизни. Только жизнь не признает подобной экстерриториальности. Она напоминает о себе смрадом пожарищ с того берега, где теснятся и наступают на реку-границу кварталы гетто, а эхо ночных выстрелов ворвется и в сон. Очаги болезни разрозненны и до поры скрыты — каждый ведь живет особняком. Однако едва ли не каждый из этих цветущих молодцов — жителей Буллет-парка — носит в себе бациллы реальных проблем, борясь с ними в одиночку и пряча от близких и соседей симптомы надвигающейся катастрофы. Просто в один прекрасный день глаз резанет объявление «Продается» на некогда оживленном доме. Или вдруг тихоня сосед — кто бы мог подумать? — пускает себе пулю в лоб, подобно герою из «Буллет-парка», которого автор наделил единственной ремаркой: «Нет, я больше не могу...»
(В пересказе вдовы эпизод крушения выглядит так: «Он красил столовую и бормотал себе что-то под нос. “Нет, я больше не могу...” — говорил он. Я и сейчас, хоть убей, не понимаю, о чем это он. А потом вдруг вышел в сад и застрелился».)
Схожие чувства питает и другой американский писатель. Джозеф Хеллер нашел то, что другим не давалось в руки. Он остановил движение, сфотографировал фантом, запечатлел бестелесную улыбку Чеширского кота. «Что-то случилось» — так он назвал свой роман.
«Что-то случилось»... Тайная эта мысль преследует главного героя книги. Она лишает его покоя и сна. На ее медленном огне сгорают, корчась от адской муки, радости семейной жизни, удовлетворение от работы, естественные чувства. Между тем, герою грех жаловаться. Он «белый воротничок», американский средний класс, он живет в сабурбии. У него все в порядке. Но все настолько эфемерно в этом благополучном мире, что реальные вещи превращаются в зыбкие тени, а страх перед неведомой бедой обретает плоть и кровь. Ничего еще не произошло. Но уже «что-то случилось».
В формуле Хеллера моментальная фотография страха, снедающая сабурбию. Страха перед неконтролируемой капиталистической стихией, которая может в миг уничтожить то, что создавалось годами и десятилетиями, превратить ценные бумаги в клочки, унести ветром.
Джон Чивер — истинный певец этой американской Теrrа Incognita. В сабурбии — пригородье — проживают десятки миллионов человек. Она разбросана по разным географическим и климатическим зонам, по всей стране, но ее социально психологические стандарты одинаковы. Буллет-парк — ее фото и марка. Собственно, роман «Фолконер» и начинается с весьма энергичного описания Буллет-парка.
«Вдоль склона Пороховой горы поблескивают фонари, из труб поднимается в небо дымок, а на веревке развевается нежно-малиновый плюшевый чехол для стульчака. Если бы исполненный праведного гнева подросток ухитрился издали, со своего гольфового поля, разглядеть эту розовую тряпку, он не преминул бы назвать ее символом Пороховой горы, ее почетной грамотой, знаменем, за которым в своих остроносых английских туфлях выступает легион духовных банкротов, отбивающих друг у друга жен, травящих евреев и ведущих ежечасную и бесплодную борьбу с собственным алкоголизмом... “К черту, — бормочет подросток, — к черту их всех! К черту яркие лампы, при которых никто не читает книг, нескончаемую музыку, которую никто не слушает, рояли, на которых никто не умеет играть! К черту их белые домики, заложенные и перезаложенные от подвала до чердака! К черту этих хищников, что скармливают всю океанскую рыбу норке затем лишь, чтобы нацепить мех своим женам на шею! К черту их пустующие полки для книг, на которых покоится один лишь телефонный справочник, переплетенный в розовую парчу! К черту их лицемерие, ханжество, безукоризненное белье, похоть и кредитные карточки! Будь они прокляты за то, что сбросили со счетов безбрежность человеческого духа, выщелочили все краски, запахи, все неистовство жизни! К черту, к черту, к черту!”»
Подросток, разумеется, символический, впредь он больше не появится перед нами. И потому приходится догадываться: он, кажется, сбежал из сэлинджеровских рассказов. А может, его умыкнули оттуда или заманили в чиверовскую прозу, польстившись на горячность и прямоту. Похоже, что чувства настолько распирали романиста, что он не мог не излить душу сразу, еще до того, как страница за страницей действие и характеры убедят читателя в его правоте. Цитата из ненаписанного Сэлинджером стала своеобразным эпиграфом к роману.
И дальше Чивер частенько не сможет сдерживаться и будет высказываться начистоту — порой от лица рассказчика, чаще — вкладывая свои речи в уста оказавшегося под рукой персонажа.
«Как ничтожна эта жизнь, ограниченная коврами и креслами, как убого захламленное имуществом сознание, для которого воплощением добра является штампованный ситец, а зла — ребристый репс», — осеняет вдруг Нэлли Нейлз. Она — добропорядочная жительница Буллет-парка, патриотка его образа жизни, но стоит ей выйти за пределы кокона-дома, как нападает смятение. И вот уже «она не могла отделаться от убеждения, что лишь закрытые двери, обособление, фальшь и слепота способны ее спасти, помочь ей сохранить стройное представление о мире».
Ей вторит муж, которого тоже однажды прорывает. И еще как!
«Мы ужасно любим говорить о свободе и независимости. Если бы тебе понадобилось определить нашу национальную задачу, ты вряд ли обошелся бы без этих слов. Президент постоянно говорит о свободе и независимости, армия и флот только и делают, что защищают свободу и независимость, а по воскресеньям отец Рэнсом благодарит Бога за нашу свободу и независимость. Но мы-то с тобой знаем, что черные — те, что живут в своих спичечных коробках вдоль Уэконсета, — не пользуются ни свободой, ни независимостью и не могут выбрать себе по душе ни профессию, ни жилье. Чарли Симпсон — отличный малый, но ведь и он, и Фелпс Марсдэн, и с полдюжины других известных богачей Буллет-парка наживаются благодаря сделкам с... военными хунтами. Они больше всех болтают о свободе и независимости, а сами поставляют деньги, оружие и специалистов для того, чтобы подавлять свободу и независимость. Я ненавижу ложь и лицемерие — в самом деле, глядя на наше общество, которое терпит всех этих обманщиков, не мудрено затосковать. А ты думаешь, я располагаю свободой и независимостью в той мере, в какой бы хотел? Да нет. Еда, одежда, личная жизнь и сами мои мысли в значительной степени регламентируются кем-то сверху. Впрочем, подчас я даже радуюсь, когда мне говорят, как я должен поступать. Я не всегда способен решить, что правильно, а что нет...»
А вот врач-психиатр, вызванный к постели неведомо чем занедужившего сына Нейлзов. То ли шарлатан, то ли ясновидец, он изрекает: «В социальной прослойке, к которой вы принадлежите, наблюдается тенденция подменять нравственные и духовные ценности материальными». Больному его советы бесполезны, медицина тут вообще бессильна, но в его словах неожиданно серьезный диагноз общественной болезни.
Нейлз — один из полюсов романа. Второй полюс — Хэммер. По-русски первое имя означает «гвозди». Второе — «молоток». «Почти одного роста, веса и возраста, и оба носили один и тот же номер обуви». Одинаковые антиподы.
Здравомыслящий, доброжелательный, положительный во всех смыслах. Идеальный семьянин, которому и в голову не приходит, что можно изменить жене... Таким, как Нейлз, кажется, на роду написано быть счастливыми. В романе, однако, его ждет крах. Он не может помочь собственному сыну. Он не может его даже понять, из-за этого в припадке ярости он готов убить его — самое дорогое и близкое существо на свете. В итоге полный разлад — с сыном, с самим собой, с миром, от которого спасают лишь добытые из-под полы наркотические пилюльки.
А Хэммер?
Ни дома, ни семьи — лишь суррогаты того и другого и вечная погоня за их миражами. Ни дела — одна туманная склонность к поэтическим переводам. Нервен до патологии и алкоголизма. Перекати-поле во всем. Правда, он тонок, и душу его смущают видения прекрасного, томит тоска по гармонии. Тем хуже для него и окружающих. Тоска неутолима. Идеал недостижим. Реальность так разорвана и страшна, что Хэммер в отчаянии приходит к идее-фикс — он должен распять этого совершенного Нейлза на кресте, как некогда распяли Христа. Потом безумный его взгляд остановится на сыне Нейлза. Бедный юноша, бывший сэлинджеровский подросток. Родной отец его чуть не убил, враг отца пытается распять его на кресте местной церкви.
Хэммер и Нейлз — дьявол и ангел Буллет-парка. Две его ипостаси и два пути: один ведет в мещанство, другой — в маниакальный бред. И каждый приводит к катастрофе.
Удивительное совпадение. В социально-историческом очерке «Катилина» Александр Блок писал о «страшной болезни, которая есть лучший показатель дряхлости цивилизации». «Большинство тупеет и звереет, меньшинство — худеет, опустошается, сходит с ума». Это «болезнь вырождения», заключал Блок.
Если вдуматься в это странное единство противоположностей по имени Хэммер и Нейлз — разве лишены они добрых начал? «Я хотел, чтобы жизнь моя была не просто благопристойной, но образцовой». Это говорит не кто иной, как Хэммер. Искренне, истово говорит. «Я хотел быть полезным членом общества, непьющим и гармоничным». О, господи, какое простое и естественное желание! Но простое оказывается безумно сложным, наивное — фантастическим и смехотворным, а естественное вырождается. У дроздов в Буллет-парке и у тех извратились инстинкты. Из-за многочисленных кормушек они перестали понимать, когда на дворе весна, а когда осень, и забыли о законе природы. Что уж тут говорить о людях...
В самом деле, чем они занимаются? Коммивояжеры, маклеры, биржевые агенты, специалисты по рекламе всякого вздора, «дилеры» — посредники по перепродаже подержанных автомобилей и перекупленных домов... Миссионеры-комиссионеры. Призрачные занятия, реальность которых удостоверяют лишь денежные знаки и иные знаки материального довольства. «Общество потребления» создало целую систему кормушек для своего «среднего класса», поставив разного рода спекулятивную деятельность выше производительной и истинно необходимой и позволяя тем, кто ловчей и бойчей, наживаться на дымах отечества. Но оно же превратило этих людей в рабов вещей, в идолопоклонников условностей, бессмысленных традиций, противоестественных ритуалов.
В Буллет-парке законы общества вошли в противоречие с законами природы. И подавили их. Вот откуда этот горький сарказм у человека, чья фантазия породила Буллет-парк, — у романтика и реалиста, семидесятилетнего писателя-подростка Джона Чивера.
Но что за птица Фэррегут? Редкостный букет пороков и поражений, главный герой «Фальконера» — тоже несет на себе крест Буллет-парка — через душевную суму и реальную тюрьму, через испытания духа и тела.
«Ну почему же ты наркоман?»
Сколько боли в этом вопросе сокамерника Фэррегута. Это чиверовская боль и наша с вами скорбь за человека, наделенного от природы ясностью ума и талантами и гибнущего на глазах из-за того, что в определенный час суток его организм не получил пилюли размером с бусинку. Почему?
Но разве мы уже не знаем, отчего стал фактически наркоманом такой положительный Нейлз? Без контрабандной пилюльки он теперь не может сесть в электричку — так разыгрываются нервы. Реальное и надреальное, как это постоянно у Чивера, переплетаются. Поезд — единственная связь между пригородом и городом, между существованием и средствами к существованию, между убежищем от жизни и самой жизнью. Без этой связи — смерть. И эту нитку жизни разрывает страх, с которым, кажется, может совладать только та самая пилюлька.
И разве не звучал с такой удручающей трезвостью пьяный монолог совсем иной натуры, нежели Нейлз, — изломанной интеллигентной возлюбленной Хэммера — о том, что невозможно, если «есть нервы и немного ума», ездить по этим дорогам, не оглушив себя виски или марихуаной. Жестокая, сводящая с ума действительность, от которой надо отключаться...
Начав с простых объяснений падения Фэррегута — юношей война затащила его в гиблые топи джунглей на тихоокеанские острова, под японские пули и там им для бодрости что-то давали, — Чивер кончает развернутым по всему фронту обвинением обществу. В семье и в школе, в экономике, науке и администрации, в самом воздухе городов и общественной атмосфере разлиты миазмы угрозы, тень унижения и уничтожения.
«Его (Фэррегута) поколение было поколением наркомании. Это была его школа, его институт, флаг, под которым он шел в бой. Объявления о наркомании были в каждой газете, журнале, в голосах радио- и теледикторов... Сливки послефрейдовского поколения были наркоманы».
Здесь нет эстетизации порока. Искусство говорит о социальной беде, достигшей поразительных масштабов, плачет о ней, заклинает от нее. Оно сражается с ней тем, что тащит нас в самые затаенные очаги этой новой чумы. Оно ставит диагноз. Страх за себя и других, за ближних и дальних. Страх перед Бомбой и взрывом населения, перед голодом и городом, перед будущим и настоящим, перед иным цветом кожи и чужими взглядами, перед жестокостью людей и дикостью обстоятельств. Все виды страха держат акции в этом гигантском предприятии под названием Наркомания.
Семейный климат, ответственность и вина семьи — одна из постоянно звучащих струн болящей совести писателя. Дефицит родительской любви, который не восполнить никогда и ничем — вечная рана в душе человека и самый первый ключ к сундуку несчастий. Универсальный идиотизм брака, основанного на непонимании, какофония семейной жизни с ее сором ссор, ритуальной руганью и выматывающей душу холодной войной двух человеческих существ, чреватой атомным взрывом, всемирным потопом и апокалипсисом сегодня.
Чивер — очень человечный писатель. И очень социальный — может быть, именно поэтому. В жестоком обществе семья тем более должна служить прибежищем и защитой, не разоружать перед ударами судьбы и не наносить удары в спину.
Американские конфликты бесчисленны и накалены. Расовые, социальные, политические бури порознь или разом обрушиваются на человека. Научно-техническая революция штурмует небо — за счет человека. Экономический прогресс спотыкается о кризисы и спады, но и за то и другое платит человек, расплачиваются человеческим. Таков изначальный принцип американского рационализма. Железная логика исторического развития отработала для Америки такую модель, для гуманизма в ней места не предусмотрено. Гуманизм здесь тоже частная инициатива.
Человек — не цель, но средство — это вообще закон капитализма. Ни в одной капиталистической стране, однако, он не осуществляется с такой жестокой откровенностью, как в США.
Может ли это не влиять на психологическое и даже психическое состояние общества?! Сладковатый дымок марихуаны вьется над студенческими «кампусами» и даже над школьными дворами — это уже мало кого удивляет. И никого не убивает дикая статистика: треть американцев нуждается в услугах психиатров. Поистине «больное общество».
Мог ли Фэррегут не быть наркоманом?
...Фэррегут убил своего брата. Но кого убил Фэррегут?
В пьесе Дэвида Рейба «Как брат брату» молодой здоровый добропорядочный брат — типичное дитя Буллет-парка, если хотите, — своею рукой подает брату, физически и душевно искалеченному вьетнамской войной, чашку с ядом. Надоел он — этот несчастный вьетнамский ветеран, всей семье мешает своими трагедиями и потусторонней отрешенностью... Братоубийственные гражданские войны, как видим, неслышно бушуют и под мирными американскими крышами, разделяют и самые благополучные дома.
Лишь в конце романа мы узнаем, что за создание брат Фэррегута. Это гнида, гнилое, смердящее смертью существо. Жену, детей — всех он довел до ручки — до больницы, до могилы, до тюрьмы — своей гнусной садистской правильностью. Каждый раз он ухитряется найти у человека самое незащищенное место и ударить именно туда, пока однажды не получил в ответ от Фэррегута кочергой по голове.
Каин убил Авеля, и это уже не изменить. А если бы Авель убил Каина, может быть, вся человеческая история пошла по-иному?
Да нет, конечно, ибо на Авеле, убившем Каина, остался бы след каиновой печати.
И все же, когда в ту предроковую минуту Фэррегут бросает: «Я не хочу быть твоим братом. Не дай бог, если кто-нибудь на улице, кто-то на всем свете скажет, что я похож на тебя. Пусть уж лучше я буду самым последним из вращенцем или наркоманом, только чтобы не спутали с тобой...» Когда Фэррегут швыряет ему эти слова в лицо, разве не становится все на свои места?! Фэррегут убил не брата. Он убил убийцу.
В течение всего романа писатель играл с нами в прятки, испытывая на истинность наш гуманизм. Сначала ошеломил непомерной тяжестью пороков и преступлений, которые он, подобно веригам, навесил на своего героя. Потом ошарашил скопищем грязи и мрака — картинами американской тюрьмы и, как сквозь круги ада, провел через них своего героя и нас вместе с ним. Поверим ли мы в то, что и на самом дне человеческого общежития могут быть свет, и любовь, какие бы искореженные формы она ни принимала, и вера, и надежда? Или никто, кроме бесплотного ангела, не может умиротворить наш привередливый нравственный вкус? И когда романист убеждается, что мы поверили, он заставляет своего героя окончательно прозреть, понять, как низко он пал, мобилизовать все силы и всю человечность против деградации. Восстав против тюрьмы в себе, новый Фэррегут преодолевает и стены Фолконера. Как?
Его друг спасается вознесением. Самым натуральным. Переодевшись в сутану, он после рождественской службы — по такому случаю в тюрьму прибыл сам кардинал — садится в его вертолет и возносится к свободе... Вполне приличное чудо, ничего не скажешь. Фэррегуту, однако, Чивер дарует еще более безукоризненный путь на волю. В камере у него на руках умирает старик заключенный — нет, не аббат, но по воле Божьей тоже обладатель несметного сокровища — фальшивого брильянта. Тюремщики зашивают труп в саван-мешок и...
Вы догадались, что было дальше? Да, конечно. Вот уже двести лет мы знаем, что было дальше. И знаем, что за остров сокровищ — человек, перед ним бледнеют и клады Монте-Кристо. И что секрет власти над жизненными обстоятельствами прекрасен и прост — нужно быть честным и верным самым светлым идеалам на свете — идеалам юности. Чего бы это ни стоило. И до конца.
Но неужели это Чивер — современный американский реалист, критик нового мещанства и язва Буллет-парка? Он самый. Какой уж тут сэлинджеровский подросток, похоже, автор пытается пробудить в нас иных мальчишек — тех, для кого нет бога выше Дюма и героев желанней д’Артаньяна и графа Монте-Кристо. Да, это именно тот писатель. Ибо самый дотошный, глубокий и критический реализм не мешал ему в глубине души оставаться романтиком и поэтом. Нравственные ценности мировой культуры универсальны, а этот писатель любил ассоциации. Так что за беда, если в финале страшного, переполненного натуралистическими подробностями романа о сегодняшней американской Тюрьме, он напомнил о том, что происходило в классической крепости Иф, связав тем самым свою мысль о человеке с традициями старого доброго вечного гуманизма.
«И сказал я: о, Господи Боже! Они говорят обо мне: “не говорит ли он притчи?”»
В самом деле. Фамилия Фэррегут дальним эхом рифмуется с Фариа — платоническим обладателем несметных сокровищ аббатом Фариа. А может, и имя героя нам что-то скажет о намерениях автора?
«И увидел я, и вот, рука простерта ко мне, и вот, в ней книжный свиток. И он развернул его передо мною, и вот, список исписан был внутри и снаружи, и написано на нем: “плач, и стон, и горе”.
И сказал мне: сын человеческий! съешь что перед тобою, съешь этот свиток, и иди, говори...»
Книга пророка Иезекииля. Прежде чем родится способность к пророчеству, должно съесть сполна тяжкий список.
«И было ко мне слово Господне: и ты, сын человеческий, хочешь ли судить город кровей? Выскажи ему все мерзости его. И скажи: так говорит Господь Бог: о город, проливающий кровь среди себя, чтобы наступило время твое, и делающий у себя идолов, чтобы осквернять себя! Кровью, которую ты пролил, ты сделал себя виновным, и идолами, каких ты наделал, ты осквернил себя, и приблизил дни твои, и достиг годины твоей».
Так гласит рассказ пророка Иезекииля. Своему герою Чивер дал библейское имя Иезекииль. Или короче, по-американски, — Зик Фэррегут. По его путям он судит территорию, стольным градом которой стал Буллет-парк.
«И будет для вас Иезекииль знамением...»
Классические мастера, родоначальники культуры обнаружили неисчерпаемость человеческого духа. Великие географические открытия литературы XIX века: человеческое достоинство обретается не только у подножья Олимпов, в италийских дворцах, датских замках или салонах парижской знати. Благородство — не классовая привилегия, среди плебеев крови тоже могут быть аристократы духа. Боль и любовь беспредельны... Многообразный реализм XX века продолжает расширять наши представления о человеке. Фолкнеровских фермеров и горожан терзают шекспировские страсти. «Чудики» Шукшина вызывают улыбку. И слезы. Ибо их мучат в конечном счете те же вечные вопросы жизни. Герои Айтматова и Распутина принадлежат тому же человечеству, что и герои Маркеса или греческих трагедий.
Раздвигать границы человечества и человечности — не в этом ли величие писателя? Горький нашел человека на Дне. Кането Синдо — на Голом острове. Чивер — в американской Тюрьме.
«...Богач, вспомни бедняка; свободный, вспомни узника; воскресший, вспомни мертвеца». Не из этой ли фразы графа Монте-Кристо родился роман?
«Фальконер» развивает идеи предыдущего романа, но в ином направлении.
Хэммер и Нейлз — двуединое порождение Буллет-парка. Фэррегут тоже родом оттуда, но из тюрьмы он в него уже не вернется — в этом и смысл бегства.
Хэммер и Нейлз — жертвы Буллет-парка и орудия его преступления: молоток и гвозди. Они — доказательство и иллюстрация его давящей силы и всесилия. Таков был замысел, он исполнен прекрасно. Но не могут быть люди только жертвами обстоятельств, под любым социальным прессом должен в человеке, если он человек, открыться ресурс человечности — сопротивления и стоицизма.
Автор чувствовал, что в самом замысле есть слабина — невольный налет публицистичности, если хотите, — отсюда прямые филиппики, которые так легко цитировать, в том числе и в адрес героев. «Но отчего они не кажутся живыми людьми, существующими в трех измерениях, а какими-то плоскими персонажами журнальной карикатуры?» — вопрошает он читателя о чете Нейлзов, и, боюсь, есть в этом сардоническом вопросе и доля неудовлетворения собой.
Да, своими героями он разжег в нас страсть неприятия Буллет-парка, но, кажется, он хотел чего-то большего — чтобы мы обливались над ними слезами. И тогда он написал другой роман, где появился герой, достойный наших слез. Но это уже роман не только о месте унижения человека, но и о самом человеке.
Попытка распятия вылилась в происшествие для местной хроники. «Буллет-парк», однако, роман о Голгофе. «Фальконер» — роман о воскресении человека, распинаемого цивилизацией.
...В соседней тюрьме, что зовут Стеной, полыхает бунт. И потому радиоприемники изъяты, все контакты прерваны. Но Фэррегут должен знать, что происходит там, за Стеной, он уже не может жить вне связи с миром. И тогда из слухового аппарата товарища по несчастью и пары проводков он сочиняет простенькое принимающее устройство. Не хватает лишь кристаллического диода. Брильянт! — осеняет его. Он начинает выпрашивать у соседа его драгоценность. Но как!
«Единственное, почему я продолжаю тебя умолять,— это моя вера в бессчетные богатства человеческой природы, — безошибочно обращается он не к своему сомневающемуся соседу, но к нам. — Мне нужен твой брильянт, чтобы спасти человечество».
Впрочем, ведь и в «Буллет-парке» было нечто похожее. Хэммер не просто сошел с ума. Стуком своего молотка он хотел «разбудить человечество».
Разбудить, спасти человечество — не в этом ли миссия литературы, покуда пребудет она сама и покуда есть человечество!
Под занавес не могу отказать себе в удовольствии свести на мгновение двух дорогих мне писателей —Чивера и Воннегута. "Folkoner" и "Jailbird". «Тюрьма Сокольничий» и «Тюремная птаха». В самих названиях двух романов мне слышится ближнее эхо или дальняя рифма.
Так что цитата из Воннегута будет не чужеродной:
«Скажите, сэр, от чего умрет человек, если его лишить радости и утешения, которые дает литература?
— Не от одного, так от другого, — сказал он. — Либо от окаменения сердца, либо от атрофии нервной системы».
Наркоман, гомосексуалист и братоубийца. Таков положительный герой романа Джона Чивера «Фальконер».
Но что такое «Фальконер»?
Falcon — по-английски сокол. Falconer — сокольничий. «Фальконер» с большой буквы и в кавычках — это, если воспользоваться пушкинской записью в «материалах о соколиной охоте» — «светлица для выдерживания птиц». То есть темница.
«Фолконер» — американская тюрьма.
Впрочем, стоп! По официальной терминологии тюрем в Америке нет, с некоторых пор они перевелись — в том смысле, что само слово это перевели на благозвучный лад. Саркастичный Чивер вносит свои штрихи в летопись исторической кампании по перелицовке грубой действительности с помощью благонамеренных словес.
«Острог Фальконер, 1871. Реформаторий Фальконер. Федеральное место наказаний Фальконер. Штатная тюрьма Фальконер. Исправительное заведение Фальконер. И, наконец, название, которое так и не привилось, — Дом новой зари».
Что ни время — то имя. Смена вывесок на неизменной стене символизировала меру прогресса. Впрочем, не только она. Где-то к концу книги в соседней тюрьме — ее так и называли Стена — вспыхнет бунт, и заключенные, захва тив заложников, наведут шороху на весь штат — точь-в-точь как в Аттике в 1971 году. И точь-в-точь, как в Аттике, бунт расстреляют, раздавят железной пятой. Зато потом эхом прошлого взрыва (или страхом перед будущим взрывом) на узников Фальконера снизойдет благодать — в виде новой тюремной формы. Чивер опишет это историческое событие так: «Новая форма была не погребально серого, а, скорее, зеленого цвета. Не цвета зелени, — подумал Фэррегут, — не цвета Троицы или длинных летних месяцев, и все же на какой-то тон, оттенок она отличалась от мертвенной серости живых трупов». И за эту зеленоватую революцию будет заплачено кровью — сарказм автора стреножит лишь его скорбь.
Тема Тюрьмы давно волновала Чивера. Пытаясь постичь мироощущение «заживо погребенных», писатель специально погружался в быт знаменитой нью-йоркской тюрьмы Синг-Синг.
Приметы места (и времени) точны. К кандалам — старорежимное железо и поныне в ходу, подмечает писатель, — примешиваются новейшие веяния в виде психоаналитических анкет, взятых на вооружение администрацией, и инъекций мелкой благотворительности. Расизм похуже, чем на воле. Невидимая и такая очевидная черта оседлости по цвету кожи пролегла и через тюремные решетки — ее блюдут и сверху и снизу как бы добровольно и потому куда строже, чем правила внутреннего распорядка. До белого каления дошла взаимная ненависть тюремщиков и заключенных, в любую секунду она грозит вспышкой ярости, размах и последствия которой непредсказуемы. К ненависти примешивается страх. Ограждая заключенных от мира непроницаемой стеной, охранники пытаются отгородить себя от гнева и отчаяния ее обитателей — они сами словно в осажденной крепости.
Место действия для Чивера чрезвычайное. Его излюбленная территория — пригороды, эти ухоженные, приглаженные, подстриженные места обитания того, что американские социологи называют «средним классом» и даже делят на подвиды: высший средний класс... Это действительно нечто среднее между тружениками и собственниками, служащими и рантье, противоречивая амальгама из люмпен-интеллигенции, недобуржуазии и послепролетариата. Объединенное фетишем материального довольства, новое межеумочное сословие, похоже, унаследовало пороки разных классов — меркантилизм, бездуховность, высокомерие — и в силу крайней неустойчивости своего положения приобрело лишь одну черту — страх. И ту приходится скрывать. Во избежание реального краха. Неуправляемые стихии жизни и в самом деле способны испепелить столь дорогое благополучие в одно мгновение и таким множеством разных способов.
Все герои Чивера из этой среды.
В одном из его рассказов появилось название Буллет-парк. Потом оно замелькало на страницах других новелл. Затем вышел роман, так и названный «Буллет-парк». «Пуля-парк» или «Парк пули» — это и есть пригород. Он зелен, покоен и тих и весь состоит из уютных особнячков стоимостью в тридцать, пятьдесят, семьдесят и т. д. тысяч долларов с двумя, четырьмя, шестью и т. д. спальнями — в прямой пропорции к доходам. Город-спальня. Работа, дела, бизнес — все это там, в большом городе. Здесь же заслуженный отдых, сон и мечты. Здесь убежище от реальностей жизни. Только жизнь не признает подобной экстерриториальности. Она напоминает о себе смрадом пожарищ с того берега, где теснятся и наступают на реку-границу кварталы гетто, а эхо ночных выстрелов ворвется и в сон. Очаги болезни разрозненны и до поры скрыты — каждый ведь живет особняком. Однако едва ли не каждый из этих цветущих молодцов — жителей Буллет-парка — носит в себе бациллы реальных проблем, борясь с ними в одиночку и пряча от близких и соседей симптомы надвигающейся катастрофы. Просто в один прекрасный день глаз резанет объявление «Продается» на некогда оживленном доме. Или вдруг тихоня сосед — кто бы мог подумать? — пускает себе пулю в лоб, подобно герою из «Буллет-парка», которого автор наделил единственной ремаркой: «Нет, я больше не могу...»
(В пересказе вдовы эпизод крушения выглядит так: «Он красил столовую и бормотал себе что-то под нос. “Нет, я больше не могу...” — говорил он. Я и сейчас, хоть убей, не понимаю, о чем это он. А потом вдруг вышел в сад и застрелился».)
Схожие чувства питает и другой американский писатель. Джозеф Хеллер нашел то, что другим не давалось в руки. Он остановил движение, сфотографировал фантом, запечатлел бестелесную улыбку Чеширского кота. «Что-то случилось» — так он назвал свой роман.
«Что-то случилось»... Тайная эта мысль преследует главного героя книги. Она лишает его покоя и сна. На ее медленном огне сгорают, корчась от адской муки, радости семейной жизни, удовлетворение от работы, естественные чувства. Между тем, герою грех жаловаться. Он «белый воротничок», американский средний класс, он живет в сабурбии. У него все в порядке. Но все настолько эфемерно в этом благополучном мире, что реальные вещи превращаются в зыбкие тени, а страх перед неведомой бедой обретает плоть и кровь. Ничего еще не произошло. Но уже «что-то случилось».
В формуле Хеллера моментальная фотография страха, снедающая сабурбию. Страха перед неконтролируемой капиталистической стихией, которая может в миг уничтожить то, что создавалось годами и десятилетиями, превратить ценные бумаги в клочки, унести ветром.
Джон Чивер — истинный певец этой американской Теrrа Incognita. В сабурбии — пригородье — проживают десятки миллионов человек. Она разбросана по разным географическим и климатическим зонам, по всей стране, но ее социально психологические стандарты одинаковы. Буллет-парк — ее фото и марка. Собственно, роман «Фолконер» и начинается с весьма энергичного описания Буллет-парка.
«Вдоль склона Пороховой горы поблескивают фонари, из труб поднимается в небо дымок, а на веревке развевается нежно-малиновый плюшевый чехол для стульчака. Если бы исполненный праведного гнева подросток ухитрился издали, со своего гольфового поля, разглядеть эту розовую тряпку, он не преминул бы назвать ее символом Пороховой горы, ее почетной грамотой, знаменем, за которым в своих остроносых английских туфлях выступает легион духовных банкротов, отбивающих друг у друга жен, травящих евреев и ведущих ежечасную и бесплодную борьбу с собственным алкоголизмом... “К черту, — бормочет подросток, — к черту их всех! К черту яркие лампы, при которых никто не читает книг, нескончаемую музыку, которую никто не слушает, рояли, на которых никто не умеет играть! К черту их белые домики, заложенные и перезаложенные от подвала до чердака! К черту этих хищников, что скармливают всю океанскую рыбу норке затем лишь, чтобы нацепить мех своим женам на шею! К черту их пустующие полки для книг, на которых покоится один лишь телефонный справочник, переплетенный в розовую парчу! К черту их лицемерие, ханжество, безукоризненное белье, похоть и кредитные карточки! Будь они прокляты за то, что сбросили со счетов безбрежность человеческого духа, выщелочили все краски, запахи, все неистовство жизни! К черту, к черту, к черту!”»
Подросток, разумеется, символический, впредь он больше не появится перед нами. И потому приходится догадываться: он, кажется, сбежал из сэлинджеровских рассказов. А может, его умыкнули оттуда или заманили в чиверовскую прозу, польстившись на горячность и прямоту. Похоже, что чувства настолько распирали романиста, что он не мог не излить душу сразу, еще до того, как страница за страницей действие и характеры убедят читателя в его правоте. Цитата из ненаписанного Сэлинджером стала своеобразным эпиграфом к роману.
И дальше Чивер частенько не сможет сдерживаться и будет высказываться начистоту — порой от лица рассказчика, чаще — вкладывая свои речи в уста оказавшегося под рукой персонажа.
«Как ничтожна эта жизнь, ограниченная коврами и креслами, как убого захламленное имуществом сознание, для которого воплощением добра является штампованный ситец, а зла — ребристый репс», — осеняет вдруг Нэлли Нейлз. Она — добропорядочная жительница Буллет-парка, патриотка его образа жизни, но стоит ей выйти за пределы кокона-дома, как нападает смятение. И вот уже «она не могла отделаться от убеждения, что лишь закрытые двери, обособление, фальшь и слепота способны ее спасти, помочь ей сохранить стройное представление о мире».
Ей вторит муж, которого тоже однажды прорывает. И еще как!
«Мы ужасно любим говорить о свободе и независимости. Если бы тебе понадобилось определить нашу национальную задачу, ты вряд ли обошелся бы без этих слов. Президент постоянно говорит о свободе и независимости, армия и флот только и делают, что защищают свободу и независимость, а по воскресеньям отец Рэнсом благодарит Бога за нашу свободу и независимость. Но мы-то с тобой знаем, что черные — те, что живут в своих спичечных коробках вдоль Уэконсета, — не пользуются ни свободой, ни независимостью и не могут выбрать себе по душе ни профессию, ни жилье. Чарли Симпсон — отличный малый, но ведь и он, и Фелпс Марсдэн, и с полдюжины других известных богачей Буллет-парка наживаются благодаря сделкам с... военными хунтами. Они больше всех болтают о свободе и независимости, а сами поставляют деньги, оружие и специалистов для того, чтобы подавлять свободу и независимость. Я ненавижу ложь и лицемерие — в самом деле, глядя на наше общество, которое терпит всех этих обманщиков, не мудрено затосковать. А ты думаешь, я располагаю свободой и независимостью в той мере, в какой бы хотел? Да нет. Еда, одежда, личная жизнь и сами мои мысли в значительной степени регламентируются кем-то сверху. Впрочем, подчас я даже радуюсь, когда мне говорят, как я должен поступать. Я не всегда способен решить, что правильно, а что нет...»
А вот врач-психиатр, вызванный к постели неведомо чем занедужившего сына Нейлзов. То ли шарлатан, то ли ясновидец, он изрекает: «В социальной прослойке, к которой вы принадлежите, наблюдается тенденция подменять нравственные и духовные ценности материальными». Больному его советы бесполезны, медицина тут вообще бессильна, но в его словах неожиданно серьезный диагноз общественной болезни.
Нейлз — один из полюсов романа. Второй полюс — Хэммер. По-русски первое имя означает «гвозди». Второе — «молоток». «Почти одного роста, веса и возраста, и оба носили один и тот же номер обуви». Одинаковые антиподы.
Здравомыслящий, доброжелательный, положительный во всех смыслах. Идеальный семьянин, которому и в голову не приходит, что можно изменить жене... Таким, как Нейлз, кажется, на роду написано быть счастливыми. В романе, однако, его ждет крах. Он не может помочь собственному сыну. Он не может его даже понять, из-за этого в припадке ярости он готов убить его — самое дорогое и близкое существо на свете. В итоге полный разлад — с сыном, с самим собой, с миром, от которого спасают лишь добытые из-под полы наркотические пилюльки.
А Хэммер?
Ни дома, ни семьи — лишь суррогаты того и другого и вечная погоня за их миражами. Ни дела — одна туманная склонность к поэтическим переводам. Нервен до патологии и алкоголизма. Перекати-поле во всем. Правда, он тонок, и душу его смущают видения прекрасного, томит тоска по гармонии. Тем хуже для него и окружающих. Тоска неутолима. Идеал недостижим. Реальность так разорвана и страшна, что Хэммер в отчаянии приходит к идее-фикс — он должен распять этого совершенного Нейлза на кресте, как некогда распяли Христа. Потом безумный его взгляд остановится на сыне Нейлза. Бедный юноша, бывший сэлинджеровский подросток. Родной отец его чуть не убил, враг отца пытается распять его на кресте местной церкви.
Хэммер и Нейлз — дьявол и ангел Буллет-парка. Две его ипостаси и два пути: один ведет в мещанство, другой — в маниакальный бред. И каждый приводит к катастрофе.
Удивительное совпадение. В социально-историческом очерке «Катилина» Александр Блок писал о «страшной болезни, которая есть лучший показатель дряхлости цивилизации». «Большинство тупеет и звереет, меньшинство — худеет, опустошается, сходит с ума». Это «болезнь вырождения», заключал Блок.
Если вдуматься в это странное единство противоположностей по имени Хэммер и Нейлз — разве лишены они добрых начал? «Я хотел, чтобы жизнь моя была не просто благопристойной, но образцовой». Это говорит не кто иной, как Хэммер. Искренне, истово говорит. «Я хотел быть полезным членом общества, непьющим и гармоничным». О, господи, какое простое и естественное желание! Но простое оказывается безумно сложным, наивное — фантастическим и смехотворным, а естественное вырождается. У дроздов в Буллет-парке и у тех извратились инстинкты. Из-за многочисленных кормушек они перестали понимать, когда на дворе весна, а когда осень, и забыли о законе природы. Что уж тут говорить о людях...
В самом деле, чем они занимаются? Коммивояжеры, маклеры, биржевые агенты, специалисты по рекламе всякого вздора, «дилеры» — посредники по перепродаже подержанных автомобилей и перекупленных домов... Миссионеры-комиссионеры. Призрачные занятия, реальность которых удостоверяют лишь денежные знаки и иные знаки материального довольства. «Общество потребления» создало целую систему кормушек для своего «среднего класса», поставив разного рода спекулятивную деятельность выше производительной и истинно необходимой и позволяя тем, кто ловчей и бойчей, наживаться на дымах отечества. Но оно же превратило этих людей в рабов вещей, в идолопоклонников условностей, бессмысленных традиций, противоестественных ритуалов.
В Буллет-парке законы общества вошли в противоречие с законами природы. И подавили их. Вот откуда этот горький сарказм у человека, чья фантазия породила Буллет-парк, — у романтика и реалиста, семидесятилетнего писателя-подростка Джона Чивера.
Но что за птица Фэррегут? Редкостный букет пороков и поражений, главный герой «Фальконера» — тоже несет на себе крест Буллет-парка — через душевную суму и реальную тюрьму, через испытания духа и тела.
«Ну почему же ты наркоман?»
Сколько боли в этом вопросе сокамерника Фэррегута. Это чиверовская боль и наша с вами скорбь за человека, наделенного от природы ясностью ума и талантами и гибнущего на глазах из-за того, что в определенный час суток его организм не получил пилюли размером с бусинку. Почему?
Но разве мы уже не знаем, отчего стал фактически наркоманом такой положительный Нейлз? Без контрабандной пилюльки он теперь не может сесть в электричку — так разыгрываются нервы. Реальное и надреальное, как это постоянно у Чивера, переплетаются. Поезд — единственная связь между пригородом и городом, между существованием и средствами к существованию, между убежищем от жизни и самой жизнью. Без этой связи — смерть. И эту нитку жизни разрывает страх, с которым, кажется, может совладать только та самая пилюлька.
И разве не звучал с такой удручающей трезвостью пьяный монолог совсем иной натуры, нежели Нейлз, — изломанной интеллигентной возлюбленной Хэммера — о том, что невозможно, если «есть нервы и немного ума», ездить по этим дорогам, не оглушив себя виски или марихуаной. Жестокая, сводящая с ума действительность, от которой надо отключаться...
Начав с простых объяснений падения Фэррегута — юношей война затащила его в гиблые топи джунглей на тихоокеанские острова, под японские пули и там им для бодрости что-то давали, — Чивер кончает развернутым по всему фронту обвинением обществу. В семье и в школе, в экономике, науке и администрации, в самом воздухе городов и общественной атмосфере разлиты миазмы угрозы, тень унижения и уничтожения.
«Его (Фэррегута) поколение было поколением наркомании. Это была его школа, его институт, флаг, под которым он шел в бой. Объявления о наркомании были в каждой газете, журнале, в голосах радио- и теледикторов... Сливки послефрейдовского поколения были наркоманы».
Здесь нет эстетизации порока. Искусство говорит о социальной беде, достигшей поразительных масштабов, плачет о ней, заклинает от нее. Оно сражается с ней тем, что тащит нас в самые затаенные очаги этой новой чумы. Оно ставит диагноз. Страх за себя и других, за ближних и дальних. Страх перед Бомбой и взрывом населения, перед голодом и городом, перед будущим и настоящим, перед иным цветом кожи и чужими взглядами, перед жестокостью людей и дикостью обстоятельств. Все виды страха держат акции в этом гигантском предприятии под названием Наркомания.
Семейный климат, ответственность и вина семьи — одна из постоянно звучащих струн болящей совести писателя. Дефицит родительской любви, который не восполнить никогда и ничем — вечная рана в душе человека и самый первый ключ к сундуку несчастий. Универсальный идиотизм брака, основанного на непонимании, какофония семейной жизни с ее сором ссор, ритуальной руганью и выматывающей душу холодной войной двух человеческих существ, чреватой атомным взрывом, всемирным потопом и апокалипсисом сегодня.
Чивер — очень человечный писатель. И очень социальный — может быть, именно поэтому. В жестоком обществе семья тем более должна служить прибежищем и защитой, не разоружать перед ударами судьбы и не наносить удары в спину.
Американские конфликты бесчисленны и накалены. Расовые, социальные, политические бури порознь или разом обрушиваются на человека. Научно-техническая революция штурмует небо — за счет человека. Экономический прогресс спотыкается о кризисы и спады, но и за то и другое платит человек, расплачиваются человеческим. Таков изначальный принцип американского рационализма. Железная логика исторического развития отработала для Америки такую модель, для гуманизма в ней места не предусмотрено. Гуманизм здесь тоже частная инициатива.
Человек — не цель, но средство — это вообще закон капитализма. Ни в одной капиталистической стране, однако, он не осуществляется с такой жестокой откровенностью, как в США.
Может ли это не влиять на психологическое и даже психическое состояние общества?! Сладковатый дымок марихуаны вьется над студенческими «кампусами» и даже над школьными дворами — это уже мало кого удивляет. И никого не убивает дикая статистика: треть американцев нуждается в услугах психиатров. Поистине «больное общество».
Мог ли Фэррегут не быть наркоманом?
...Фэррегут убил своего брата. Но кого убил Фэррегут?
В пьесе Дэвида Рейба «Как брат брату» молодой здоровый добропорядочный брат — типичное дитя Буллет-парка, если хотите, — своею рукой подает брату, физически и душевно искалеченному вьетнамской войной, чашку с ядом. Надоел он — этот несчастный вьетнамский ветеран, всей семье мешает своими трагедиями и потусторонней отрешенностью... Братоубийственные гражданские войны, как видим, неслышно бушуют и под мирными американскими крышами, разделяют и самые благополучные дома.
Лишь в конце романа мы узнаем, что за создание брат Фэррегута. Это гнида, гнилое, смердящее смертью существо. Жену, детей — всех он довел до ручки — до больницы, до могилы, до тюрьмы — своей гнусной садистской правильностью. Каждый раз он ухитряется найти у человека самое незащищенное место и ударить именно туда, пока однажды не получил в ответ от Фэррегута кочергой по голове.
Каин убил Авеля, и это уже не изменить. А если бы Авель убил Каина, может быть, вся человеческая история пошла по-иному?
Да нет, конечно, ибо на Авеле, убившем Каина, остался бы след каиновой печати.
И все же, когда в ту предроковую минуту Фэррегут бросает: «Я не хочу быть твоим братом. Не дай бог, если кто-нибудь на улице, кто-то на всем свете скажет, что я похож на тебя. Пусть уж лучше я буду самым последним из вращенцем или наркоманом, только чтобы не спутали с тобой...» Когда Фэррегут швыряет ему эти слова в лицо, разве не становится все на свои места?! Фэррегут убил не брата. Он убил убийцу.
В течение всего романа писатель играл с нами в прятки, испытывая на истинность наш гуманизм. Сначала ошеломил непомерной тяжестью пороков и преступлений, которые он, подобно веригам, навесил на своего героя. Потом ошарашил скопищем грязи и мрака — картинами американской тюрьмы и, как сквозь круги ада, провел через них своего героя и нас вместе с ним. Поверим ли мы в то, что и на самом дне человеческого общежития могут быть свет, и любовь, какие бы искореженные формы она ни принимала, и вера, и надежда? Или никто, кроме бесплотного ангела, не может умиротворить наш привередливый нравственный вкус? И когда романист убеждается, что мы поверили, он заставляет своего героя окончательно прозреть, понять, как низко он пал, мобилизовать все силы и всю человечность против деградации. Восстав против тюрьмы в себе, новый Фэррегут преодолевает и стены Фолконера. Как?
Его друг спасается вознесением. Самым натуральным. Переодевшись в сутану, он после рождественской службы — по такому случаю в тюрьму прибыл сам кардинал — садится в его вертолет и возносится к свободе... Вполне приличное чудо, ничего не скажешь. Фэррегуту, однако, Чивер дарует еще более безукоризненный путь на волю. В камере у него на руках умирает старик заключенный — нет, не аббат, но по воле Божьей тоже обладатель несметного сокровища — фальшивого брильянта. Тюремщики зашивают труп в саван-мешок и...
Вы догадались, что было дальше? Да, конечно. Вот уже двести лет мы знаем, что было дальше. И знаем, что за остров сокровищ — человек, перед ним бледнеют и клады Монте-Кристо. И что секрет власти над жизненными обстоятельствами прекрасен и прост — нужно быть честным и верным самым светлым идеалам на свете — идеалам юности. Чего бы это ни стоило. И до конца.
Но неужели это Чивер — современный американский реалист, критик нового мещанства и язва Буллет-парка? Он самый. Какой уж тут сэлинджеровский подросток, похоже, автор пытается пробудить в нас иных мальчишек — тех, для кого нет бога выше Дюма и героев желанней д’Артаньяна и графа Монте-Кристо. Да, это именно тот писатель. Ибо самый дотошный, глубокий и критический реализм не мешал ему в глубине души оставаться романтиком и поэтом. Нравственные ценности мировой культуры универсальны, а этот писатель любил ассоциации. Так что за беда, если в финале страшного, переполненного натуралистическими подробностями романа о сегодняшней американской Тюрьме, он напомнил о том, что происходило в классической крепости Иф, связав тем самым свою мысль о человеке с традициями старого доброго вечного гуманизма.
«И сказал я: о, Господи Боже! Они говорят обо мне: “не говорит ли он притчи?”»
В самом деле. Фамилия Фэррегут дальним эхом рифмуется с Фариа — платоническим обладателем несметных сокровищ аббатом Фариа. А может, и имя героя нам что-то скажет о намерениях автора?
«И увидел я, и вот, рука простерта ко мне, и вот, в ней книжный свиток. И он развернул его передо мною, и вот, список исписан был внутри и снаружи, и написано на нем: “плач, и стон, и горе”.
И сказал мне: сын человеческий! съешь что перед тобою, съешь этот свиток, и иди, говори...»
Книга пророка Иезекииля. Прежде чем родится способность к пророчеству, должно съесть сполна тяжкий список.
«И было ко мне слово Господне: и ты, сын человеческий, хочешь ли судить город кровей? Выскажи ему все мерзости его. И скажи: так говорит Господь Бог: о город, проливающий кровь среди себя, чтобы наступило время твое, и делающий у себя идолов, чтобы осквернять себя! Кровью, которую ты пролил, ты сделал себя виновным, и идолами, каких ты наделал, ты осквернил себя, и приблизил дни твои, и достиг годины твоей».
Так гласит рассказ пророка Иезекииля. Своему герою Чивер дал библейское имя Иезекииль. Или короче, по-американски, — Зик Фэррегут. По его путям он судит территорию, стольным градом которой стал Буллет-парк.
«И будет для вас Иезекииль знамением...»
Классические мастера, родоначальники культуры обнаружили неисчерпаемость человеческого духа. Великие географические открытия литературы XIX века: человеческое достоинство обретается не только у подножья Олимпов, в италийских дворцах, датских замках или салонах парижской знати. Благородство — не классовая привилегия, среди плебеев крови тоже могут быть аристократы духа. Боль и любовь беспредельны... Многообразный реализм XX века продолжает расширять наши представления о человеке. Фолкнеровских фермеров и горожан терзают шекспировские страсти. «Чудики» Шукшина вызывают улыбку. И слезы. Ибо их мучат в конечном счете те же вечные вопросы жизни. Герои Айтматова и Распутина принадлежат тому же человечеству, что и герои Маркеса или греческих трагедий.
Раздвигать границы человечества и человечности — не в этом ли величие писателя? Горький нашел человека на Дне. Кането Синдо — на Голом острове. Чивер — в американской Тюрьме.
«...Богач, вспомни бедняка; свободный, вспомни узника; воскресший, вспомни мертвеца». Не из этой ли фразы графа Монте-Кристо родился роман?
«Фальконер» развивает идеи предыдущего романа, но в ином направлении.
Хэммер и Нейлз — двуединое порождение Буллет-парка. Фэррегут тоже родом оттуда, но из тюрьмы он в него уже не вернется — в этом и смысл бегства.
Хэммер и Нейлз — жертвы Буллет-парка и орудия его преступления: молоток и гвозди. Они — доказательство и иллюстрация его давящей силы и всесилия. Таков был замысел, он исполнен прекрасно. Но не могут быть люди только жертвами обстоятельств, под любым социальным прессом должен в человеке, если он человек, открыться ресурс человечности — сопротивления и стоицизма.
Автор чувствовал, что в самом замысле есть слабина — невольный налет публицистичности, если хотите, — отсюда прямые филиппики, которые так легко цитировать, в том числе и в адрес героев. «Но отчего они не кажутся живыми людьми, существующими в трех измерениях, а какими-то плоскими персонажами журнальной карикатуры?» — вопрошает он читателя о чете Нейлзов, и, боюсь, есть в этом сардоническом вопросе и доля неудовлетворения собой.
Да, своими героями он разжег в нас страсть неприятия Буллет-парка, но, кажется, он хотел чего-то большего — чтобы мы обливались над ними слезами. И тогда он написал другой роман, где появился герой, достойный наших слез. Но это уже роман не только о месте унижения человека, но и о самом человеке.
Попытка распятия вылилась в происшествие для местной хроники. «Буллет-парк», однако, роман о Голгофе. «Фальконер» — роман о воскресении человека, распинаемого цивилизацией.
...В соседней тюрьме, что зовут Стеной, полыхает бунт. И потому радиоприемники изъяты, все контакты прерваны. Но Фэррегут должен знать, что происходит там, за Стеной, он уже не может жить вне связи с миром. И тогда из слухового аппарата товарища по несчастью и пары проводков он сочиняет простенькое принимающее устройство. Не хватает лишь кристаллического диода. Брильянт! — осеняет его. Он начинает выпрашивать у соседа его драгоценность. Но как!
«Единственное, почему я продолжаю тебя умолять,— это моя вера в бессчетные богатства человеческой природы, — безошибочно обращается он не к своему сомневающемуся соседу, но к нам. — Мне нужен твой брильянт, чтобы спасти человечество».
Впрочем, ведь и в «Буллет-парке» было нечто похожее. Хэммер не просто сошел с ума. Стуком своего молотка он хотел «разбудить человечество».
Разбудить, спасти человечество — не в этом ли миссия литературы, покуда пребудет она сама и покуда есть человечество!
Под занавес не могу отказать себе в удовольствии свести на мгновение двух дорогих мне писателей —Чивера и Воннегута. "Folkoner" и "Jailbird". «Тюрьма Сокольничий» и «Тюремная птаха». В самих названиях двух романов мне слышится ближнее эхо или дальняя рифма.
Так что цитата из Воннегута будет не чужеродной:
«Скажите, сэр, от чего умрет человек, если его лишить радости и утешения, которые дает литература?
— Не от одного, так от другого, — сказал он. — Либо от окаменения сердца, либо от атрофии нервной системы».