Но почему «Вся королевская рать»? Что означает само название романа? Совершенно очевидно, что в нем какой-то смысл, символ, намек. Только какой?
Лучше всех на этот вопрос мог бы ответить автор. Во время американской командировки осенью 1971 года я попытался встретиться с Робертом Пенном Уорреном. Последние годы он читал лекции в Йельском университете, что неподалеку от Нью-Йорка. Увы, меня ждало разочарование. Встретил меня лишь профессионально любезный и обстоятельный «public relations’ man» — один из тех, кто отвечает за внешние связи старейшего колледжа, входящего в «плюшевую лигу» Америки (на языке местных ценников это означает признание крайнего аристократизма). Мне было сообщено, что мистер Уоррен получил академический отпуск и находится сейчас в Европе. Увы...
После автора следующим «по рангу» авторитетом, наверное, является переводчик. К слову сказать, блистательный, точный и в букве и по духу перевод Виктора Голышева — одна из причин, почему роман этот сразу же после выхода на русский язык стал столь заметным явлением в нашей духовной жизни. Одному москвичу дозвониться до другого не составляет труда.
— Да нет, конечно же, это не просто так, — был ответ. — Уоррен — писатель изысканный. Сложные литературные, библейские и прочие ассоциации в его духе и вообще в духе южной ветви американской литературы, а Уоррен к тому же еще и изысканный поэт. Вряд ли можно дать однозначный ответ, скорее всего их больше, чем один. Но есть след очевидный. Он ведет к «Алисе» Льюиса Кэрролла...
Итак, «Сквозь зеркало»...
Помните считалочку про Хампти-Дампти или Шалтая-Болтая, как его окрестил по-русски Самуил Маршак? Вот эти строки:
Шалтай-Болтай сидел на стене.
Шалтай-Болтай свалился во сне.
Вся королевская конница, вся королевская рать
Не может Шалтая,
Не может Болтая,
Шалтая-Болтая,
Болтая-Шалтая,
Шалтая-Болтая собрать!
Тяжелый случай.
Впрочем, не только для бедолаги Шалтая-Болтая, выбравшего столь неудачное место для сна... Строки были явно те, на этот счет сомнений не оставалось, но искомый смысл ускользал. Детская считалочка оказалась не так проста.
Правда, заглянув в послесловие к отдельному изданию романа, я увидел, что в нем все замечательно объяснено: «Образ спящего и “разбивающегося” на куски Шалтая-Болтая проходит через весь роман. Это и Вилли Старк, который утратил природную цельность, став губернатором, и Джек Бёрден, другой герой романа, тоже раздираемый противоречиями, да и все современное антагонистическое общество». Шалтай-Болтай — это все современное антагонистическое общество. Исчерпывающий ответ, ничего не скажешь. И все же...
Английский текст тоже не принес ясности. Перевод был корректен. Пожалуй, только имена оставляли какую-то надежду. Прежде всего строка, давшая название роману «Аll the King’s Men» — буквально это «Все люди короля»...
Шалтай-Болтай (Humpty Dumpty) звучит прекрасно, но все-таки что означает Хампти-Дампти? Не будем задавать наивных вопросов подобно маленькой Алисе: «Разве имя должно что-то значить?» Ибо каждый помнит, что ответил ей Шалтай: «Конечно... Возьмем, к примеру, мое имя: оно выражает мою суть! Замечательную и чудесную суть!» (При этом Шалтай фыркнул, отмечает то ли Алиса, то ли автор.)
Насчет замечательной и чудесной действительно можно поспорить, но Хампти-Дампти означает коротышка, горбун. Это если прибегнуть не к поэзии, а к словарю. Впрочем, можно прибегнуть и к поэзии:
Меня природа лживая согнула
И обделила красотой и ростом.
Уродлив, исковеркан и до срока
Я послан в мир живой; я недоделан —
Такой убогий и хромой, что псы,
Когда пред ними ковыляю, лают.
(Перевела Анна Радлова)
По шекспировской драме таков автопортрет Ричарда, герцога Глостера, а позже короля Ричарда III. (Не в этом ли признается сам Шалтай Льюиса Кэрролла, когда говорит Алисе, что про него «могли написать» в одной книжке, а именно в «Истории Англии»?)
Ричард III — фигура примечательная не только из-за горба, особенно в трактовке Шекспира, а для романтика Уоррена, наверное, шекспировский образ более реален, чем само историческое лицо. Урод был еще и чудовищем.
Чем в этот мирный и тщедушный век
Мне наслаждаться? Разве что глядеть
На тень мою, что солнце удлиняет,
Да толковать мне о своем уродстве?
Раз не дано любовными речами
Мне занимать болтливый пышный век,
Решился стать я подлецом...
Прервем на этом классическую цитату и перескажем дальнейшее своими словами.
Решимость стать подлецом, конечно, не самоцель, это средство. У цели было другое имя — корона, власть. И Ричард стремится к ней любой ценой — предательства, подлости, братоубийства. Добивается своего и... оказывается сокрушенным.
...тиран кровавый и убийца,
В крови поднявшейся, в крови живущий,
Не разбиравший средств, ведущих к цели...
Чего больше в последней строке — прозаизма или прозрения? «Не разбиравший средств, ведущих к цели...» Символический фон проясняется. История вознесения и падения Хампти-Дампти — горбуна Ричарда III, — пожалуй, ближе подводит нас к ответу.
И все же это еще часть ответа. Другая его часть таилась не в литературе, а в жизни. И нашлась она тогда, когда я не ждал и даже, казалось, не искал ответа.
Это было в Новом Орлеане. Я делал то, что делает каждый журналист, оказываясь на новом месте, особенно если командировка его проходит под знаком «вольной охоты». Я шел по следу.
Новый Орлеан — это порт, второй в стране. Отсюда отправляется многое из того, что родит изобильная земля по обе стороны от царственной Миссисипи или что сработано на предприятиях срединной Америки, а это, худо-бедно, полстраны. И он же главные врата, через которые на американский рынок поступают сырье и товары из Латинской Америки и других районов земного шара. Но сейчас меня не очень увлекали экспортно-импортные грузопотоки — вся эта прорва железа и стали, химикалий и текстиля, хлопка и зерна, нефтепродуктов и молока и то, что поспешает им навстречу: нефть и бананы, животное и растительное масло, сахар и краски... След, который я взял, был скорее эфемерен — из области преданий и настроений.
В стране, обделенной историей, Новый Орлеан едва ли не единственный может претендовать на своеобразную уникальность. Конечно, в большей своей части город мало чем отличался от рядовых своих собратьев — то же не без унылости торжество бетона, железа, стекла. Но есть здесь уголок нетрадиционный, на этой земле ни на что не похожий. Архитектурно Vieux Carré — Французский квартал — скорее сколок с матушки Европы, малый и тем более милый. Дома здесь, кажется, перенеслись прямо из испанской или французской провинции — дворики, портики, анфилады, кружевные чугунные решетки. Улицы носят не номера, но имена: Тулузская, Бургундская, Дофинская, Бурбонская... Правда, аромат французской истории забивают сочные запахи французской, креольской, латиноамериканской кухни и виски «бурбон», да и цвета Бурбон-стрит определяют не белые королевские лилии, скорее красные фонари. Профессия Французского квартала — «клубничка», по этой части он прекрасно оборудован. Днем Бурбон-стрит — улица как улица. С наступлением темноты она превращается в грохочущую и сверкающую гирлянду «нон-стоп шоу». Традиция здесь такая.
История освоения Луизианы изобиловала разного масштаба драмами и драками. Прозванная в честь Людовика XIV, она сначала принадлежала французам, позже перешла к испанцам, потом снова вернулась к французам, чтобы в конечном счете за 15 миллионов долларов быть проданной Соединенным Штатам. Есть что вспомнить. Чаще всего из летописи извлекают один весьма фривольный факт.
Вскоре после основания Нового Орлеана в 1718 году «отец Луизианы» французский аристократ и колонизатор Бьенвиль получил с матери-родины партию в несколько сот колонистов, львиную долю которых составляли ссыльные каторжане-уголовники. А еще через несколько лет сюда был выписан пароход девиц легкого поведения — надо же было беднякам переселенцам обзаводиться потомством и строить надежный фундамент будущей добропорядочной жизни...
Двести лет назад решением отцов города в Новом Орлеане количество таверн, где подавали «путешественникам, больным, мореплавателям и коренным жителям», было ограничено цифрой шесть. В девять вечера под страхом страшной кары вплоть до конфискации имущества все кабатчики должны были закрывать свои питейные заведения. Сейчас в официальном путеводителе по городу значится 1300 баров. Большая их часть сосредоточена во Французском квартале.
Так для чего же нужна история? Практичные американцы лишены предрассудков, порождаемых возрастом. Своеобразная архитектура, исторические реминисценции Французского квартала — чем не задник для всеамериканской ярмарки веселья.
Я шел по следу новоорлеанских традиций, и он неминуемо должен был вывести меня к джазу. Здесь он родился. Отсюда вышел. Но и остался тоже. Джаз развивался, его противоречивые и всегда полные удивительной жизненной силы побеги захватывали в свой полон все новые территории и поколения... В колыбели же он оставался по преимуществу таким, каким был когда-то.
Жить прошлым или будущим? Сохранять традиции или развивать их? Дилемма для «колыбелей» обычная.
Само положение вроде бы обязывает принять сторону консервативную, ибо где, в конце концов, если не у истоков «беречь в нетленной чистоте для потомков» новорожденное... Дав имя первому направлению в джазе, Новый Орлеан его канонизировал. Из лаборатории джаза он превращается в музей. Впрочем, что плохого в музее?
Путь мой лежал в Презервейшн-холл (Зал сохранности, если по-русски).
Свято место это любопытно уже начиная со входа. Естественный интерес публики, в особенности туристов, к началам джаза облекается здесь в форму обязательной и недорогой благотворительности. Билетов в зал нет, но бросить в шапку сидящего у входа контролера доллар должен каждый входящий. Вроде и невелика разница, но простейшая операция приобретения билета сразу же обращается жертвованием на алтарь искусства.
Пожертвовав доллар на процветание диксиленда, я вошел внутрь и огляделся. Большая и довольно обшарпанная комната. Пучок света от сильной лампы падал на сцену сбоку. Несколько грубо сколоченных скамей да портреты на стенах — вот и вся утварь. Портреты известных джазовых музыкантов прошлого были выполнены в сугубо реалистической манере, на них были изображены в основном худые, изможденные люди.
Оркестр на сцене вполне традиционный. Труба — старый, с седым ежиком волос негр в красном галстуке и белых носках. Банджо — левша. Тромбон — некогда красивый мулат или метис с чертами лица латинского типа. Пожилой ударник. И в довершение всего лихая, почти пародийная старушка («Она старше самого Луи», — шепнул мне сосед по скамье) за фортепьяно. Единственная белая, к слову сказать. Про себя я ее сразу окрестил Красной Шапочкой, видимо, потому, что меньше всего она напоминала сказочную скромницу. Отчаянно красным платьем в горошек и пурпурной шляпкой, а главное — порывистыми, какими-то дробными движениями она скорее вызывала в памяти мультипликационную старуху Шапокляк.
Оркестр играл все известные вещи — «Чаттанугу», «Когда маршируют святые», «На берегу реки»... Играл хорошо, пожалуй, лишь чуть суховато. Впрочем, чего было ждать от пятерки людей далеко не первой молодости.
Я даже не заметил, как наступил перелом. В поведении музыкантов что-то неуловимо переменилось, в музыке зазвучал смех. Казалось, джазмены заиграли для себя. Нет, не заиграли, а как бы завели друг с другом разговор с подначками и подковырками. Вот банджо бросило несколько шутливых фраз трубе. Будучи джентльменом, труба спела что-то архигалантное в адрес фортепьяно и в тот же миг была осмеяна тромбоном. Тромбон выкинул что-то совсем неприличное, потому что весь оркестр поперхнулся от смеха, а ударник удовлетворенно покачал головой: мол, ох и дали же вы, ребята... После чего труба достала из-под себя каскетку, больше похожую на миску, и, водрузив на голову, начала вроде бы собирать свои причиндалы. Впрочем, тут же выяснилось, что уходить она никуда не собиралась. Напротив, для трубы наступил звездный миг — сольная партия, и труба справилась с ней с блеском и темпераментом, которого трудно было ожидать от бирюковатого старика, каким он был до и снова стал после своего мгновения.
Вот когда началась игра. Пришедшее вдохновение требовало самовыражения, и инструменты заспорили, каждый претендуя на соло. И каждый получил свой шанс. И из вдохновенного этого спора, из индивидуальных импровизаций родилась классическая джазовая гармония.
Последнее слово осталось за Красной Шапочкой. Когда наступил ее черед, она обернулась к публике и запела. Красная Шапочка пела, но звука ее голоса не было слышно, хотя все остальные инструменты сразу же утишились, — голоса у нее давно уже не было. Ее не было слышно, но она пела — это было видно! Видно по отчаянным движениям ярко, не по возрасту накрашенных губ, по тому, как она лихо притопывает ножкой и все приплясывает на своем крутящемся стуле в такт. Видно! Зрелище это, наверное, могло вызвать смех, но почему-то вызывало слезы. И когда зал увидел, что она кончила петь, то разразился такими аплодисментами, какими не удостаивал никого из ее партнеров. Возраст есть возраст, с ним ничего не поделаешь, но она была звездой джаза и осталась ею — пусть в этом джазе стариков и теней, и зал аплодировал ей за дерзкую верность призванию и себе.
...Историю джаза, его святыни и довольно богатую фонотеку, записи из которой можно тут же на месте прослушать, хранит Музей джаза, организованный в 1961 году Джазовым клубом Нового Орлеана.
Джаз не был ни чистопородным, ни даже законнорожденным ребенком. Он был бастардом новоорлеанской улицы, где счастливо повстречались африканские ритмы и медь европейского духового оркестра. На генеалогическом древе, что изображено в музее, корни джаза извилисты: фанфарная музыка, баллады, религиозные песнопения, рэгтайм, песни креолов, трудовые песни, блюзы, африканская музыка... Если не считать струи блюзовой и спиричуалз, не был джаз и сколько-нибудь респектабельной или хотя бы приличной музой. Совсем наоборот. Его породила вольная стихия многонационального, многорасового, разно-культурного Нового Орлеана, апофеозом которой служит знаменитый «Mardi gras» («жирный вторник) — карнавал-хэппенинг, маскарадное исступление. Другого такого «жирного вторника» нет в Штатах нигде.
Но это еще цветочки. Долгое время полигоном джаза, во всяком случае прибежищем для джазменов, обеспечивающим приют и пропитание, был Сторивиль, а это район специфический. Здесь была столица «веселого бизнеса» и поселение новоорлеанских дев. Нет, проституция не узаконивалась, упаси господь, но она легализовалась весьма своеобразным и характерным для нравов Нового Орлеана документом. Короткая выдержка поможет представить его стиль и смысл: «Да будет постановлено Городским советом Нового Орлеана, что раздел первый Уложения 13032-С, во всем прочем сохраняемого в полной силе и неизменности, данным актом поправляется следующим образом: впредь начиная с 1 октября 1897 года объявляется незаконным для любой проститутки или женщины, известной отъявленным распутством, занимать, обретаться или ночевать в любом доме, комнате или чулане, размещаемом вне следующих пределов...» Далее назывались границы Сторивиля (названного так в честь хитроумного автора поправки городского старшины Сиднея Стори). В основном они включали в себя лучшую часть Французского квартала. Так же строго указывалась зона, за пределами которой объявлялись вне закона «кабаре и танцы типа канкана». Как видите, «веселый бизнес» в Сторивиле не разрешался, просто он запрещался в остальной черте города. Трудно не восхититься мудростью и целомудренностью городских голов. Полиция и политики (или, как их называют на местном жаргоне, политические «мальчики») считали своим долгом стоять на страже священной привилегии Сторивиля.
Нет, не был джаз приличной музой, что не мешало ему стать единственным исконно американским искусством. Со своими гениями и божествами, вернее королями. Королевской клички Кинга за все время царствия джаза на американской земле удостоились немногие. Бадди Болден, Фредди Кеппард, Джо Кинг Оливер... — самые первые короли, избранные из избранных. Знаки их былой славы — музыкальные скипетры и державы — выставлены в Музее джаза... Ну и, конечно, король королей, кумир Нового Орлеана, несравненный Сачмо (от английского Satchel Mouth (Рот - Меха) — Луи Армстронг, официально объявленный «бессмертным в джазе».
Экспозиция, посвященная Луи Армстронгу, самая большая в музее, и начинается она с тех давних времен на заре века, когда не был он ни бессмертным, ни великим, а был просто сыном одной из тех женщин, которым, по известному уложению, не разрешалось обретаться вне пределов Сторивиля, — маленьким черным мальчишкой, предоставленным самому себе и улице. И он воспринял уроки улицы сполна, но, к счастью для паренька, обладавшего задорным голосом (тенорком, между прочим), среди этих уроков были и уроки музыки. На стенде музея первая труба, на которой Луи учился играть. А вот первая труба, принадлежавшая лично Луи, — подарок капитана Джозефа Джоунса, начальника исправительной колонии для цветных подростков, где будущий бессмертный исправлял огрехи уличного воспитания. Тут же бесчисленные трофеи, завоеванные Луи Армстронгом за годы его триумфальной карьеры, — мировое признание того, что капитан Джозеф Джоунс, к счастью, оказался человеком с верным чутьем и хорошим слухом.
Мир в музее, разместившемся в подвальном помещении отеля «Роял Сонеста», что на углу Бурбон- и Конти-стрит, был тих и покоен. Ни один посторонний звук не проникал сюда. От стенда к стенду одна лишь музыка и никакой политики — что может быть лучше... И в этой благостной тишине я вдруг почувствовал, как гончая, которая есть в каждом журналисте, встрепенулась. И в ту же секунду за витриной я увидел лист бумаги, испещренный нотными знаками, со следующими словами, которые прозвучали для меня слаще любой музыки: «“Каждый человек — король” (“Every man а king”), популярная песенка. Слова и музыка Хью П.Лонга и Кастро Карразо». И тогда я понял, что мои бесцельные блуждания по Новому Орлеану не были так уж бесцельны. Что, сам не отдавая себе в этом отчета, я все время искал. Лихорадочно искал жизненные следы, которые привели бы к тайне названия романа Уоррена: ведь Луизиана и была той почвой, на которой развивались события романа. Что невольно мое пребывание в Новом Орлеане, все встречи и наблюдения оказались окрашены в тона «Всей королевской рати». Что атмосфера города и романа переплелись, перемешались во мне, наполнив друг друга дополнительным смыслом.
Внутренне уже поверив в успех, но из суеверия все еще не желая окончательно в этом признаться, я подошел к единственной смотрительнице музея и спросил, что это за «популярная песенка» и почему у ее автора те же имя и фамилия, что и у бывшего губернатора Луизианы Хью Лонга.
— Да это он и есть, — любезно ответила женщина, — самый известный наш политический деятель. Он сочинил слова песни, а его друг музыкант Карразо положил их на музыку. Эту песню всегда исполняли на митингах, которые устраивал Хью Лонг. Здесь, в Луизиане, ее знают все. Кстати, она у него не единственная.
(Позже я обнаружил воспоминания Кастро Карразо о том, как у них с его именитым соавтором протекал творческий процесс. В один прекрасный день в самый разгар предвыборной кампании, вспоминает Карразо, Хью Лонг позвонил из Батон-Ружа, столицы штата. «Приезжай немедленно, — сказал он, — дело неотложное, у меня есть слова, позарез нужна мелодия». Через день Карразо был уже в Батон-Руже, а через два «Каждый человек — король», песня, ставшая гимном Хью Лонга, начала свое победное шествие по всему штату.)
Вот подстрочный перевод этой песенки, впрочем, и в оригинале вирши не отличаются особой изысканностью рифмы или размера. Так сказать, безразмерные вирши.
Не спи, Америка, не унывай,
Земля правдивых и смелых.
Крова и хлеба хватит на всех.
Ведь всему хозяева — вы.
В солнечном июне или в декабре.
Осенью или весной
Будет вечный мир на земле,
Сосед соседу друг,
И каждый человек — король.
Припев:
Каждый человек — король,
Каждый человек — король,
И будь ты даже миллионер,
Другие не должны остаться без доли.
Богатства хватит на всех.
Итак, «Аll the King’s Men» — «Все люди короля» против «Every man а king» — «Каждый человек — король». Алисина строчка, сама по себе таинственно-многозначная, была еще и формулой-оборотнем, перевертышем по отношению к девизу политика, послужившего прототипом для главного героя романа. Вот вам еще одно доказательство того, что Вилли Старк не совсем Хью Лонг, а в чем-то самом существенном для романиста совсем не Хью Лонг.
А общего у них действительно много — у Вилли Старка и Хью Лонга, обманчиво много. Факты, даты, вся внешняя жизненная канва — от начала и до конца, вплоть до пули молодого врача, которая поставила точку беспредельным амбициям Лонга. Чтобы убедиться в этом, давайте перелистаем вместе автобиографию Хью Лонга. Она так и называется: «Каждый человек — король».